Интернет-журнал ГЕФТЕР, 09.08.2013
Статья публикуется с комментарием редакции ЗИНОВЬЕВ.ИНФО
«Перестройка-1»: столкновение альтернатив. «Наедине с собой» Михаила Горбачева
«Пять перестроечных альтернатив», каковы они? Дискутируем с Борисом Межуевым
Межуев Борис Вадимович, российский философ, политолог и журналист. Главный редактор интернет-портала Terra America (с 2011), главный редактор «Агентства политических новостей» (2005—2007), шеф-редактор «Русского журнала» (2008—2010), заместитель главного редактора газеты «Известия» (2013—2016).
Михаил Сергеевич Горбачев отметил в 2011 году свой восьмидесятилетний юбилей. В том же году бывший президент СССР в очередной раз попытался стать участником политического процесса, который в конце этого года начал бурлить столь бурно, что метафора «второй перестройки» перестала на миг казаться гротескным преувеличением. Горбачев несмотря на свой почтенный возраст оказался захвачен тем же бурлением, что готов даже был показаться на проспекте Сахарова, чтобы выступить на протестном митинге рядом с Алексеем Навальным и другими оппозиционерами. Слава Богу, ему не пришлось этого сделать, по состоянию здоровья или по здравому совету он ограничился приветствием, которое передал собравшимся Владимир Рыжков: в противном случае толпа, наполовину состоящая из леваков и националистов, непременно бы освистала бывшего Президента СССР, как она это сделала с другими несимпатичными ей ораторами, благо свистки были заблаговременное розданы митингующим организаторами действа.
Участие Горбачева в Болотном движении было немедленно использовано ультраконсерваторами типа Сергея Кургиняна в качестве дополнительного аргумента в пользу того тезиса, что «вторая перестройка» была задумана с той же подрывной целью, что и «первая». Кургинян так и кричал на организованных при его помощи митингах на Поклонной горе, что не хочет стоять в одном ряду с Михаилом Горбачевым и Ксенией Собчак. Увещевания Горбачева в адрес Путина, фактически требование его ухода от власти, критика авторитарных методов руководства и массовых фальсификаций в процессе думских выборов вызвали гневный отклик со стороны нового президента, который, как говорит сам Горбачев, через вторых лиц порекомендовал экс-президенту «заткнуть себе язык».
Хотя Путин поздравил Горбачева с с 82-летием в марте 2013 года, тем самым несколько остудив пыл своих ревностных сторонников, готовых продолжать регулярно клевать отца «перестройки», антигорбачевские кампании продолжали возникать в прессе с завидной регулярностью. В мае 2013 года группа публицистов во главе с бывшим правым либералом, главным редактором ИА Rex историком и публицистом Модестом Колеровым и левым диссидентом позднесоветских времен, социологом Борисом Кагарлицким выступила с обращением к Владимиру Путину лишить Михаила Горбачева как разрушителя СССР ордена Андрея Первозванного, которым его наградил бывший Президент РФ Дмитрий Медведев. Очевидно, что авторы обращения руководствовались не столько желанием справедливого возмездия по отношению к восьмидесятидвухлетнему политику, сколько стремлением сыграть на ассоциации имен Горбачева и Медведева с целью компрометации последнего.
Горбачев, однако, не оставлял усилий разъяснить современникам и потомкам свой сложный политический путь и еще раз поведать о том, какова была стратегия осуществленной им перестройки. Уже после множества других изданных им и его соратниками книг в 2012 году в свет вышел увесистый и хорошо иллюстрированный фотографиями из семейного архива том мемуаров Горбачева под названием «Наедине с собой». Хотя эти воспоминания также касались различных аспектов политической биографии экс-президента, «Наедине с собой» в большей степени была сосредоточена на описании личной жизни Горбачева, в частности его отношений с покойной женой Раисой Максимовной, скончавшейся в сентябре 1999 года от лейкемии.
Раиса Максимовна: своя среди чужих
История счастливых семей, как сказал Толстой, однообразна. Счастливую семейную жизнь четы Горбачевых омрачало, похоже, только одно — род занятий Михаила Сергеевича. Политика безжалостно вторглась в райские кущи, которыми со стороны представлялся не омраченный продолжительными ссорами, изменами, взаимонепониманием брак этих двух людей. Помимо верной жены Горбачев имел еще и преданную ему дочь, и любящих его внучек. Если бы судьба позволила этому человеку каким-то образом остаться вне вершины власти, обойти эту вершину с боковой стороны, то Михаила Сергеевича от чистого сердца можно было бы назвать счастливейшим из людей. Однако судьба распорядилась иначе, и Горбачев в 1985 году оказался во главе огромной страны.
Да простит меня Михаил Сергеевич, но из его собственной книги видно, что Генеральным секретарем КПСС Горбачев стал, имея в качестве программы «перемен» фактически только одну идею — идею кадрового обновления и, как тогда говорили, «омоложения». Видимо, эта тема постоянно звучала в частых беседах первого секретаря Ставропольского крайкома КПСС с шефом КГБ Юрием Андроповым, который часто навещал местные курорты. «Возьмите фотографию членов руководства с празднования 7 ноября прошлого года, — вспоминает Горбачев свой разговор с Андроповым. — Ведь когда смотришь на нее, возникает чувство большого беспокойства: там практически всем уже за 70 и более лет — нет ни одного молодого лица» [1]. Думаю, такие разговоры происходили на самом деле: Горбачеву присуща известная решительность и смелость в отстаивании неких, обычно очень простых, идей, которые кажутся ему самоочевидными. Ну и чем-то, помимо гостеприимства, провинциальный партийный начальник должен был запомниться и понравиться главе госбезопасности и бывшему покровителю кремлевских либералов: ведь Андропов в конечном счете взял Горбачева в свою команду. Горбачев подчеркивает, что Юрий Владимирович до самого конца своей жизни возвращался к этому разговору и брошенной Горбачевым в его завершении фразе: «Не бывает леса без подлеска». Думаю, вот эта горбачевская настойчивость должна была импонировать человеку, знавшему цену любой принципиальности в своем собственном бюрократическом кругу.
Однако внутри этого сформированного под патронажем Андропова партийного «подлеска» в виде триумвирата Горбачева – Рыжкова – Лигачева именно у Михаила Сергеевича наблюдался известный дефицит самостоятельных идей. Поначалу новоиспеченному генсеку приходилось довольствоваться наработками временных соратников: судя по всему, у Рыжкова была позаимствована программа технологического ускорения, у Лигачева — проект антиалкогольной кампании и борьбы с коррупцией. Горбачев должен был привнести в общий для этой молодой андроповской гвардии замысел обновления что-то совсем свое, так, чтобы удержать моральное лидерство и в партии, и в ближайшем окружении. И вот тут Михаилу Сергеевичу на помощь пришли два человека, сыгравшие в конце концов немалую роль в истории нашей первой перестройки. Одним из этих людей была жена, Раиса Максимовна, с которой Генеральный секретарь, по его собственному признанию, имел обыкновение обсуждать все проблемы. Другим был Александр Яковлев.
В немногих интервью, а также изданной в 1991 году под названием «Я надеюсь» книге бесед Раисы Максимовны с писателем Георгием Пряхиным, супруга Горбачева ясно давала понять, к какому социальному слою она хотела бы себя причислить. Она совсем не видела себя частью партноменклатуры, к которой принадлежал почти всю жизнь ее преданный супруг. Раиса Горбачева явно хотела быть представителем того класса, который ценила и уважала более всего, — класса интеллигенции. «В отличие от большинства высокопоставленных жен, — сказал она в интервью «Экспресс-газете» в 1997 году, — я не была домохозяйкой. Я преподавала в вузе, занималась наукой. И поэтому, как и вся интеллигенция, легко восприняла идеи перестройки. Сейчас даже вспомнить страшно, как я создавала первую в стране неправительственную организацию — Фонд культуры. Ее президентом стал Дмитрий Лихачев» [2]. Дмитрий Лихачев, с которым Раиса Горбачева создала в 1985 году Фонд культуры, тогда воспринимался в качестве интеллигента по преимуществу. Тихий, застенчивый, с виду скромный, в меру патриотичный, подвергшийся в 1930-е репрессиям и переживший блокаду питерец, специалист в области древнерусской письменности, Лихачев стал одним из знаменосцев процесса нового культурного возрождения. Фондом культуры было сделано много хорошего — создан музей Марины Цветаевой, приведен в надлежащий вид музей им. Андрея Рублева в Спасо-Андрониковом монастыре, восстановлена усадьба Александра Блока в подмосковном Шахматове. Фондом культуры издавался прекрасный иллюстрированный журнал «Наше наследие». Но главное, престиж культуры и культурного наследия был использован для того, чтобы начать процесс реабилитации и возвращения многих доселе запрещенных произведений и имен — от Гумилева до Мережковского.
Трудно забыть то ощущение, с которым я развернул в конце весны 1986 года доселе малоинтересный журнал «Огонек» с первой публикацией стихов Гумилева в Советском Союзе. Но уже летом того же года стало ясно, что одним Гумилевым дело не ограничится: в «Литературной газете» 2 июля была опубликована довольно смелая по тем временам речь Дмитрия Лихачева на VIII съезде Союза писателей, в которой академик призвал к публикации многих запрещенных классиков. По воспоминаниям ближайшего соратника Д.С. Лихачева тех лет, главного редактора журнала «Наше наследие» Владимира Енишерлова, «Выступление Д.С. Лихачева на VIII съезд писателей, где он призвал общество к покаянию и сказал о необходимости возвращения забытых имен, положило начало новому этапу духовной жизни». «Агрессивно беспамятны были те, — писал несколько позже, развивая тему своего выступления, Лихачев, — кто в тридцатых годах взорвали гробницу Петра Багратиона на Бородинском поле и построенный на народные деньги в честь победы над Наполеоном храм Христа Спасителя в Москве, те, кто ломали Собачью площадку, запрещали печатать Ахматову, Цветаеву, Гумилева, Пастернака, Платонова, Зощенко, Ходасевича, Клюева, Набокова… Еще не до конца оценен тот вред, который был нанесен ими нашей культуре, нашей нравственности, нашему патриотизму». Тогда же, как сообщает Енишерлов, у академика возникла идея всеобщего «покаяния», которая потом сыграла несколько странную роль в истории страны [3].
В общем, прекрасная атмосфера двух первых лет перестройки — 1986-го и 1987-го — этот призрак всеобщего единения, поверх идеологических барьеров, ради равно значимого для всех возрождения культурного прошлого, освобождения от «беспамятства», по выражению академика Лихачев, — во многом объяснялась личными усилиями целого ряда подвижников и энтузиастов, объединенных задачей восстановления и возрождения культуры. Используя уже введенные нами ранее термины, власть инициативой деятельной Раисы Горбачевой подала руку «культурному поколению», более того, она сделала реализацию идеалов этого поколения своей собственной программой. Гуманитарной интеллигенции, которую так ценила и так хотела считать «своей» по духу супруга Генерального секретаря, предлагалось разделить бремя ответственности за власть и «перемены» во власти в обмен на безмерное расширение пространства культурной свободы. Жене Михаила Сергеевича, наверное, искренне казалось, что благодарная интеллигенция, осыпанная милостями нового руководства, с этого момента станет его прочной и надежной опорой. В декабре 1988 года, выступая в Фонде культуры на встрече с делегацией общины молодых католиков-францисканцев, Раиса Горбачева сказала, видимо, с полной искренностью: «Мы видим свою главную задачу в том, чтобы каждый человек, живущий в нашей стране, мог реализовать свое стремление к культуре, внести свой личный, пусть и скромный вклад в ее сохранение и развитие, поглубже познакомиться с национальной культурой, а также культурой других стран. Так, в нашем понимании, может существовать и развиваться диалог, а значит, и обогащение разных культур. Именно не по указанию сверху, а по искреннему порыву собственной души. И в этом смысле мы особенно рассчитываем на интеллигенцию, которая по своему предназначению, социальной функции знает как достижения, так и трудности, которые надо преодолеть, культурные пустоты, которые необходимо восполнить на благо всех» [4].
Горбачевской эпохе не повезло с историческими ассоциациями: на протяжении, по крайней мере, первых пяти лет — с 1985 по 1989 год — ее упорно сопоставляли с хрущевской «оттепелью». Причем сами «архитекторы перестройки» были готовы сами встроиться в данный ассоциативный ряд. Последний относительно спокойный год горбачевизма — 1988-й — был ознаменован реабилитацией жертв сталинских репрессий и, соответственно, разоблачением преступлений 50-летней давности. Соратники Горбачева как будто судорожно стремились доделать то, что не успел или, точнее, не захотел доделать Хрущев: оправдать Бухарина и Каменева, осудить коллективизацию и т.д. «Оттепельные» ассоциации сразу же задали очень конкретное, но совершенно ложное представление о «конце эпохи». Согласно самым популярным опасениям, «перестройке», как и периоду хрущевской либерализации, предстояло быть раздавленной консервативными силами сверху, теми персонажами в партаппарате, кто не захотел или не смог принять размаха социально-политических изменений. Из этого «оттепельного» шлейфа ассоциаций и тянулись эти бессмысленные уже в 1986 году споры об «обратимости» и «необратимости» перестройки. Для обеспечения подобной необратимости требовалось как следует «разогреть» общество, спустить культуру и экономику с поводка, чтобы злые консервативные силы партноменклатуры, когда-то погубившие Хрущева, не посмели поднять руку на горбачевские преобразования. О том, что горбачевизм может иметь совершенно иной, совсем не оттепельный, финал, столичные интеллигенты задумались, пожалуй, только в 1989-м — именно тогда появились «Невозвращенец» Александра Кабакова и призывы Андраника Миграняна к «железной руке». Удивительным образом, но даже явная мистика чисел, двухсотлетний юбилей начала Французской революции, пришедшийся аккурат на 1989 год, не заставили расширить горизонт восприятия эпохи: в Горбачеве все предпочитали видеть Хрущева, но почти никто — генерала Лафайета или Людовика XVI [5]. Загипнотизированные «оттепелью» и страхом перед будущими «заморозками», интеллигенты, даже выдвигая самые радикальные требования, и слушать не хотели ни о какой «революции», и потому, когда революция все же произошла, она была принята не столько с восторгом, сколько с удивлением.
Поэтому Горбачев опасался не столько поступательного развития начатой им революции, сколько консервативного бунта партаппарата. Поддержка влиятельной в обществе интеллигенции являлась для него гарантией от неожиданностей, которые подстерегали генсека на каждом шагу. И он разрешал интеллигенции больше и больше, понимая, что даже жесткая критика с ее стороны могла быть ему полезна. И, судя по всему, даже последующий альянс интеллигенции с Ельциным не казался Горбачеву особенно страшной угрозой по сравнению с мятежом униженного партаппарата. И эта беспечность относительно угрозы слева оказалась, конечно, главной ошибкой Горбачева: бюрократия не простила ему этой демонстративной отстраненности от ее интересов, и поводов, а потом и возможностей свести счеты с генсеком у нее было достаточно. А интеллигенция, увы, не могла быть для Горбачева надежным союзником, она на самом деле никогда не унижалась до простой благодарности. И когда партаппарат стал откровенно травить жену Горбачева, распускать слухи и повторять небылицы о, наверное, главной покровительнице интеллектуального класса в советской России, интеллигенты охотно поддерживали эти сплетни. Во всяком случае, никакого культа Раисы Горбачевой в их среде не возникло.
Выпускница философского факультета МГУ им. М.В. Ломоносова и преподаватель философии Раиса Горбачева в душе, вероятно, хотела, чтобы гуманитарная интеллигенция считала ее «своей». Две из трех ее подружек по общежитию вышли замуж еще в 1950-е годы за двух модных интеллектуалов в университетской среде — философа Мераба Мамардашвили и социолога Юрия Леваду. В отличие от подруг Раиса вышла замуж за провинциального выпускника юридического факультета с некоторыми туманными перспективами карьерного роста по комсомольской линии. Наверняка, такой выбор в среде подруг казался не самым престижным: на фоне интеллектуалов Мамардашвили и Левады будущий Президент СССР и лауреат Нобелевской премии мира воспринимался не слишком продвинутым карьеристом с ограниченным кругозором. Михаил Сергеевич в своих мемуарах не случайно воспоминает острые языки подруг Раисы по общежитию [16]. После того как Мамардашвили и Горбачев в один год женились на подругах-однокурсницах, дружеское общение между девушками, жившими в одной комнате общежития на Стромынке, немедленно прекратилось, и оно не восстанавливалось вплоть до 1985 года. Намек на личную встречу бывших подруг в этом судьбоносном году, когда Раиса Максимовна стала первой леди Советского Союза, содержится в кратком мемуарном очерке Нины Мамардашвили: «Начало лета 1985 года. Я учусь на курсах повышения квалификации для преподавателей вузов, чаще всего занятия — на психологическом факультете МГУ на Моховой. “Слушай, — как-то говорят мне, — у Горбачева жена, говорят, училась в те же годы на философском факультете, что и ты с Мерабом. Фамилия Титаренко?” “Да, не только на одном курсе, еще и жили в одной комнате на Стромынке”. Мы снова встретились после окончания университета, но уже по разные стороны: она во власти, мы, как всегда традиционно, на территории оппозиции» [7]. Из контекста приведенной цитаты, оставленной в личном письме, обращенном к Михаилу Горбачеву и впоследствии вошедшем в книгу воспоминаний о Раисе Максимовне, остается неясным, встретились ли бывшие подруги лично или в 1985 году Нина Мамардашвили просто впервые услышала о давней сокурснице, которая, как выяснилось спустя тридцать с лишним лет, сделала в 1953 году правильный жизненный выбор (учитывая, что оба других брака девушек со Стромынки — и с Левадой, и с Мерабом — завершились разводом). Кстати, сама Раиса Максимовна вспоминала очень тепло о Мерабе и подчеркнуто отстраненно о его первой супруге Нине: «Вот недавно не стало Мераба Мамардашвили. Он мой однокурсник. Грузин, ставший крупным авторитетом в мире философской науки. Женился на девушке из моей комнаты, с которой я несколько лет прожила вместе. Поэтому мы и были особенно близки. Мераб — один из постоянных гостей в нашей девичьей комнате. Их было несколько человек. Завсегдатаи нашей комнаты — мы к ним привыкли. Мераб женился на одной моей подруге, а социолог Юрий Левада — на другой. Мы уже тогда уважали Мераба за его ум. Помню, как помогал он нам, девчонкам, “грызть” “Капитал”. Я очень хорошо знала Мераба. Потом, правда, жизнь развела нас. У него была сложная судьба. Знаете ли Вы, что Мераб до последних дней старался остудить разбушевавшиеся межнациональные страсти? Имел мужество встать на пути националистической круговерти. Я горжусь Мерабом» [8].
Эта незамысловатая история трех девушек со Стромынки — как будто маленькая пьеса, которую поставила сама история, чтобы рассказать нам о том, чем был Советский Союз и как он неуклонно двигался навстречу собственной гибели. Три девушки выходят замуж, две из них — за самых заметных в интеллектуальном отношении юношей на своем факультете, третья находит скромного студента с юридического факультета, ориентированного не столько на научную, сколько на комсомольскую карьеру. Выбор настолько не выигрышный в среде подруг, что продолжение общения между ними становится невозможным, хотя мужчины, судя по всему, никакого неуважения и неприязни друг к другу не проявляют. Расходятся девушки. В итоге, семейная жизнь складывается только у той из них, кто выбрала человека власти, а не хватающих звезд с неба интеллектуалов. Однако престиж интеллекта и того класса, который его по преимуществу представлял, в СССР был настолько высок, что избранница человека власти, который спустя тридцать с лишним лет вознесся на самую ее вершину, даже не втайне, а вполне открыто мечтает принадлежать не к партноменклатуре со всеми ее благами и привилегиями, а к той самой интеллигенции, которая, как пишет Нина Мамардашвили, по традиции стояла «на территории оппозиции». И рядом со своим мужем она делает все, чтобы интеллигенция наконец сочла ее «своей», признала в качестве своего рода агента влияния «интеллектуального класса» в извечно чуждой ему среде партийной бюрократии. Она сама и с помощью своего всесильного супруга с первых лет его правления начинает реализовывать все смутно выраженные чаяния «культурного поколения», вступив в диалог с тем человеком, которого она — как и многие в то время — считала образцом интеллигента и в ком видела эталон порядочности. Она считает, или могла бы считать как компетентный в области мысли человек, что ее старый наставник Мераб Мамардашвили, к этому времени неформальный лидер философского сообщества СССР, должен был бы одобрить ее усилия: ведь из самой философии Мераба, как я уже писал в одной из предыдущих глав, следовало, что интеллектуальный класс не был, точнее не должен быть, увлечен политикой, что все его пожелания сводились к снятию бюрократического и идеологического контроля над сферой интеллектуального и художественного творчества. Дайте нам право свободно думать и писать, и мы больше ничего не попросим, как будто говорили интеллигенты в давние глухие годы брежневского застоя. В конце концов, и Бердяев, столь уважаемый в тех же кругах, где был популярен Мамардашвили, также хотел получить от советской власти только духовную свободу — поскольку и свобода политическая, и тем более экономическая его интересовали очень мало, можно сказать, совсем не интересовали.
Я несколько раз задавал себе вопрос: а мог ли оказаться в конечном счете успешным этот вариант развития событий — если бы интеллигенции была дана полная свобода высказывания и творчества при самых минимальных политических и экономических послаблениях. Такой «бархатный советизм с человеческим лицом», гласность без демократии в общепринятом западном смысле этого слова. Интеллигенции дали бы насладиться тем, без чего она страдала и изнывала все позднебрежневские годы, но при этом она была бы, с одной стороны, защищена от рыночной стихии, а с другой стороны, не вовлечена в ту самую «борьбу за власть», от которой сама же декларативно отстранилась в 1970-е, выбрав уединение в духовной Касталии. Увы, сейчас я не вижу, что за таким сценарием будущего проглядывала какая-то реальная и зримая альтернатива. «Культурная автономия» осознается как желанная цель в ситуации, когда этой автономии нет либо когда ей постоянно угрожает диктат — со стороны Церкви, партии, начальства всех мастей. Когда такой «автономии» уже ничего не угрожает, ее наличие начинает мгновенно восприниматься как явление вполне естественное, как дарованное самой природой благо, за которое поэтому не следует никого благодарить. Именно поэтому многие люди, критически относящиеся к Горбачеву, сегодня искренне не понимают, почему они должны говорить ему «спасибо» за дарованное именно им право свободно высказывать свое мнение и без всякого страха читать и смотреть все, что им заблагорассудится. Многие даже видят в этой простой благодарности что-то унизительное и рабское.
Думаю, Горбачев интуитивно понял уже к началу 1986 года, года торжества нашей «культурной революции», что чисто духовная свобода никого в нашей стране не удовлетворит. Свободное слово рано или поздно становится инструментом Большой политики. А значит, его нужно было использовать в том числе и для излюбленной Генеральным секретарем программы «обновления» и «омоложения», вынашиваемой им еще со времен комсомольской юности. Нельзя исключать, что эту идею он почерпнул именно у патрона «комсомольской партии» Александра Николаевича Шелепина, с которым, как сообщает знавший его по Ставрополью Виктор Казначеев, Михаил Сергеевич «однажды прогулялся по территории дачи в Архызе», слушая его рассказы о «жизни Кремля и его небожителях» [9]. К 1987 году Горбачев уже приблизил к себе максимально близко одного из главных идеологов «шелепинской партии» — недавнего посла в Канаде, главу Института мировой экономики и международных отношений и с 1986 года секретаря ЦК КПСС Александра Николаевича Яковлева. Этому человеку удалось сыграть центральную партию в истории «перестройки», и нужно сказать, что эта партия имела почти шекспировский сюжет, ибо этот с виду скромный и обаятельный партийный чиновник фактически сделал Генерального секретаря заложником своей хорошо рассчитанной мести.
Александр Яковлев: архитектор великого поражения
Фигура Александра Николаевича Яковлева должна еще стать предметом для изучения исследователей истории современности, прежде чем будет вынесена объективная оценка его роли в событиях последних лет. Мне лично эта роль представляется не столь однозначной, как большинству современников. Слишком много неясного в судьбе этого человека, слишком много его шагов не может быть истолковано в духе примитивной дихотомии «патриотизм» — «либерализм». Яковлев, вне всякого сомнения, нанес точный и расчетливый удар по советскому государству. Ни одно государство в мире не могло бы без ущерба для себя выдержать ту волну идеологической самокритики, которая началась с подачи курируемого им отдела пропаганды ЦК КПСС в 1987–88 годах. Невозможно на протяжении двух лет заниматься целенаправленным разоблачением истории своего государства, бесконечным вытаскиванием на свет Божий всяческих темных пятен, чтобы потом пытаться всеми силами это государство спасать от крушения. Увы, Яковлев несет прямую ответственность за появление Ельцина как политической фигуры, точнее за размах раннего ельцинизма как бездумного антигосударственного бунта. Надо отдать должное бывшему секретарю ЦК КПСС: эту ответственность Яковлев никогда не стремился с себя снять. Более того, в одном из телеинтервью уже в путинские годы, когда страна, что называется, дышала на ладан, «крестный отец» перестройки заявил, что счастлив, доволен всем происходящим и жизнь его удалась. Давайте задумаемся над тем, чему же мог так радоваться ныне покойный государственный деятель.
«Перестройке нет альтернативы!» — говорил Михаил Сергеевич Горбачев в 1980-е. Странным образом, российское общество одно время верило этим словам. Между тем альтернатива тому, что началось в 1986–87 годы, не только просто была, она была едва ли не наиболее предсказуемым вариантом развития событий начиная со смерти Брежнева в ноябре 1982 года. Наиболее ожидаемым и вероятным. Советские интеллигенты вообще мало склонны к рефлексии и воспоминаниям, они забывают, как когда-то метко подметил Глеб Павловский, о чем думали и во что верили еще два месяца назад. О годах и говорить нечего — все стирается подчистую. Во время перестройки мало кто задумывался над тем, что происходит нечто странное, совсем не то, что ждали все 1970-е годы.
Ожидали ведь другого. Ожидали реализации так наз. «венгерского варианта» (его потом стали называть «китайским»), то есть рыночных экономических реформ при сохранении монополии партии на управление страной. Это был наиболее естественный, даже наиболее безболезненный путь трансформации советского режима, особенно в ситуации экономического кризиса, вызванного падением цен на нефть. О таком авторитарном пути экономического реформирования еще в далекие 1960-е повествовали в «Обитаемом острове» братья Стругацкие, к тому же самому стремилась советская либеральная номенклатура. К моменту прихода к власти Горбачева в 1985 году столичная интеллигенция — и в либеральной, и в патриотической ее ипостасях — ожидала прихода просвещенного диктатора, Андропова № 2. Оптимальный сценарий перемен представлялся таким образом. Молодежи сейчас разрешат слушать рок-музыку, интеллигенции подкинут что-нибудь из запрещенного Набокова, предприимчивым людям дадут возможность открывать частные магазины, потом — отпустят цены на продовольствие, снизят государственные дотации сельскому хозяйству, легализуют мелкое предпринимательство.
Однако начало происходить нечто совершенное иное. С начала 1987 года власть сама стала создавать многочисленную сеть оппозиционных и полуподпольных организаций. Все это называлось развитием «инициативы снизу». Особенно бурно пошла работа в молодежной среде. Какие-то косматые «неформалы» вылавливались на Арбате, Гоголевской площади, Мясницкой и других популярных тусовочных местах и направлялись на телевидение, где с ними как с «профессиональными революционерами» на полном серьезе вели дискуссии ведущие программы «Взгляд». Режиссеры, до этого воспевавшие в своих лентах мудрых КГБешников и жестоких, но справедливых следователей, приучающих народ к порядку, неожиданно все как один стали «певцами молодежного протеста». Романтическая энергетика бунта выплеснулась с широких экранов на не очень подготовленное к демократическим переменам общество. Потом всю эту молодежь, явно не очень понимавшую, что с ней происходит, посадили перед камерами в студии Останкино и призвали бранить прогнившую райкомовскую и обкомовскую бюрократию. И за этой словесной экзекуцией наблюдала вся страна. Я должен наконец признать, что это было великое время. Кто его пережил, никогда его не забудет. Мне, в тот момент школьнику, а затем, в 1987–1988 годах, студенту-первокурснику, казалось, что наступает триумфальный, необычайно радостный момент отечественной и мировой истории, который будет протекать и далее, в бесконечность, под аккомпанемент сладких слов Бориса Гребенщикова: «Мир, как мы его знали, подходит к концу». Возвращение к рыночным будням 1990-х после романтического экстаза 1980-х я пережил как «изгнание из рая». Понадобились десятилетия, чтобы ощутить и постигнуть какую-то роковую чревоточину в том великом «опьянении свободой» конца 1980-х.
У нас часто говорят, что в СССР был невозможен «китайский вариант», обычно не утруждая себя доказательствами, а почему он был невозможен. Обычно отвечают: партноменклатура вроде как была не та, то есть не китайская. Почему-то ни у кого из публицистов не хватило воображения сравнить перестройку с китайской «культурной революцией». Почему-то никто не почувствовал сходства между этими событиями. Перестройка в ее ранней фазе ведь и была повторением «культурной революции», новым ее воспроизведением, только в предельно ослабленной, предельно гуманизированной версии. «Рассерженные молодые люди», разумеется, не избивали до полусмерти «обуржуазившихся» бюрократов, но на них прилюдно орали и издевались. Впоследствии эти самые «разгневанные молодые люди», мобилизованные и брошенные на произвол судьбы партией, потянулись к Ельцину, к бастующим шахтерам, во всякого рода представительные органы продолжать развивать «демократию снизу».
Конечно, Горбачев руками Яковлева хотел обезопасить себя от участи свергнутого Президиумом ЦК Хрущева. Генсеку любым способом нужно было обрести моральное лидерство в пришедшем в 1985 году к власти триумвирате и тем самым сломать связывавшее его коллективное руководство. Но что хотел конкретно Яковлев? Может показаться, что главный творец перформанса 1980-х хотел повторить то, на что оказался не способен в конце 1960-х годов. Не способен в тот момент, когда весь мир бурлил от ненависти к американскому империализму, и только руководители Советского Союза подумывали о том, как, договорившись по-доброму с империалистами, спокойно почивать на доходах от нефтянки. Ранее я уже писал о том, что СССР в конце 1960-х годов упустил вполне реальную возможность выиграть холодную войну, пойдя на сближение с другим коммунистическим гигантом — Китаем. Вне всякого сомнения, усилия американской дипломатии в эти годы были направлены на то, чтобы любой ценой не допустить возникновения нового советско-китайского альянса, а также поставить предел идеологическому влиянию коммунизма на национально-освободительные движения в странах периферии капиталистической мир-системы. Очевидно также и то, что внутри СССР у американских дипломатов обнаружились весьма высокопоставленные союзники, которые в конечном счете и одержали верх над политической группировкой, отчаянно стремившейся к продолжению холодной войны и просто неизбежному для этих целей союзу с Китаем. Так вот, по свидетельству очевидцев, Александр Яковлев был не просто видным деятелем этой прокитайской и антиамериканской группировки, но в определенной мере — ее ведущим идеологом (наиболее высокопоставленным ее руководителем был глава КГБ, а затем — секретарь ЦК А.Н. Шелепин).
Александр Бовин принадлежал к враждебной Шелепину — «андроповской» — партии, он входил в тот самый Отдел по связям с коммунистическими и рабочими партиями социалистических стран ЦК КПСС, который возглавлял Юрий Андропов и который Георгий Арбатов называл «оазисом» мысли. В своих мемуарах Бовин рассказывает об уже упоминавшемся мною эпизоде с составлением двумя группами спичрайтеров проекта речи Брежнева для торжественного заседания, посвященного 50-летию Великого Октября. Бурлацкий, как мы помним, сообщал, что в этом проекте, отвергнутом Брежневым, содержался не просто «отказ от принципа мирного сосуществования», но и даже «возврат к линии на мировую революцию». Там же содержалось и ключевое для шелепинской группы предложение сделать шаги навстречу сближению с маоистским Китаем. Согласно воспоминаниям Бовина, руководил группой по написанию этого варианта юбилейной речи Брежнева ни кто иной, как будущий «архитектор перестройки» Александр Яковлев. Бовин высказывает также осторожное предположение, что причина отставки Яковлева с поста заместителя руководителя отдела пропаганды заключалась отнюдь не в той самой злосчастной статье, а в том, что будущему «прорабу перестройки» «подыграл и тянувшийся» за ним «шелепинский хвост» [10]. Тот факт, что Александр Яковлев играл значительную роль в «шелепинской партии», подтверждает в своих воспоминаниях и помощник Брежнева Андрей Александров-Агентов: «Не менее парадоксальным представляется сегодня тот факт, что к “твердокаменной” группе вокруг “железного Шурика” примкнул в этот период человек совсем иного типа — первый заместитель заведующего отделом пропаганды ЦК Александр Николаевич Яковлев. Образованностью, гибкостью мышления он, конечно, намного превосходил других членов прошелепинской группы. Что его заставило к ней примкнуть, не знаю. Возможно, ошибочные расчеты карьерного порядка. Хорошо помню, как тогда, в самом начале брежневского руководства, он с усмешкой бросил нам, работавшим над каким-то материалом по заданию Брежнева: “Не на того ставите, братцы!” Довольно скоро, однако, А.Н. Яковлев переориентировался и уже вместе с нами участвовал в подготовке материалов для Брежнева» [11].
Став вторым человеком в партии в 1980-е годы, когда СССР шел на сближение с США, Яковлев долго и упорно создавал легенду о себе как о человеке, пострадавшем от начальства за якобы недопустимую в тот момент критику нарождающегося русского националистического движения. Основанием для такой самоаттестации была статья Александра Яковлева в «Литературной газете» (опубликованная 17 ноября 1972 года) «Против антиисторизма», в которой действительно содержались резко негативные суждения о писателях и публицистах из круга журнала «Молодая гвардия». Любопытным образом, за все годы жизни Александра Яковлева никто не перепечатал этот и в самом деле важный документ идеологической борьбы 1970-х годов. Все судят о нем в основном либо с чужих слов, либо со слов самого автора, который имел много оснований для того, чтобы скрывать свою позицию начала 1970-х. Сегодня текст этой публикации доступен всем имеющим доступ к Интернету. Легко убедиться, что статья «Против антиисторизма» была направлена вовсе не против русского национализма. Задача автора состояла не в том, чтобы заклеймить, как он потом сам говорил, «великодержавный шовинизм и антисемитизм». Его цель, как становится ясно из содержания этого материала, была в другом — осудить все те распространившиеся в СССР идеологические течения, которые мешают развитию и продолжению классовой борьбы. В том числе на международном уровне. Поэтому в число объектов критики Яковлева попали советские фантасты, грезящие о появлении по обеим сторонам Атлантики нового класса, — технической интеллигенции [12], авторы теории конвергенции, предшественником которой автор статьи называет почему-то скончавшегося в 1942 году социолога Вернера Зомбарта, Герберт Маркузе с его ревизией революционной роли пролетариата [13] (интересно, что если Яковлев за что и покаялся впоследствии, так это именно за осуждение автора «Эроса и цивилизации»), разнообразные сторонники идеи «творческого большинства» (от Тойнби до Ортеги-и-Гассета). Лишь последнее место в общем списке врагов классового подхода и поборников «антиисторизма» занимают несчастные русские почвенники, воспевающие в своих романах и статьях патриархальное, покорное власти и своей доле крестьянство вместо того, чтобы брать за образец бунтующих бедняков, которые отваживаются бороться за лучшую жизнь и для этого вступают в революционные армии, «в разинские ватаги» [14]. В конце статьи достается и философу Генриху Батищеву за превознесение «деятельно-критичного образа жизни» при недооценке «высокой организованности» и «сознательной дисциплины» в статье «Задачи воспитания нового человека» из сборника «Ленинизм и диалектика общественного развития». В общем, нужно было, чтобы прошли семидесятые годы, во время которых русофилы в среде интеллигенции насмерть переругались с западниками, чтобы в том идеологическом погроме, который лидер партийной пропаганды учинил всем отступникам от единственного верного учения, можно было обнаружить хоть что-то либеральное.
Яковлев клеймил русских почвенников не как националистов-шовинистов, а как пособников идеологии «разрядки» и «мирного сосуществования», против которой завотделом пропаганды ЦК КПСС, конечно, не мог выступить открыто. Зададимся вопросом, в чем был актуальный контекст этих революционных увещеваний, какие такие крестьяне в 1972 году вступали в революционные «ватаги» и что это были за «ватаги»? И против кого они боролись? Думаю, если какие крестьяне в тот момент и вступали в революционные армии, то это были крестьяне вьетнамские. Русские почвенники осуждались Яковлевым в первую очередь не как «антипатриоты», а как «антиреволюционеры», как временные союзники, а отнюдь не противники тех либералов-западников, кто противодействовал на рубеже 1960-х и 1970-х возвращению «линии на мировую революцию». Думаю, что и время этой судьбоносной публикации было выбрано отнюдь не случайно — 17 ноября 1972 года. Десять дней назад завершилась президентская кампания в Соединенных Штатах, в которой республиканцу и антикоммунисту Ричарду Никсону противостоял левый демократ, сторонник немедленного мира во Вьетнаме Джордж Макговерн. В этой борьбе симпатии всего левого Запада были, разумеется, на стороне Макговерна. Кто же сочувствовал Никсону? За Никсона было консервативное «молчаливое большинство» Америки, а также коммунистические руководители СССР и Китая. Мао при личной встрече с Никсоном сказал, что желал победы ему на прошлых выборах. Никсон, конечно, не принял эти слова за чистую монету и решил, что все дело в специфическом китайском политесе, на что получил поразительный из уст лидера «мировой революции» ответ, что на Западе он всегда сочувствует правым, и он счастлив, когда люди, «занимающие правые позиции, приходят к власти» [15]. В том же 1972 году, когда Никсон посетил Китай, он триумфально въехал в столицу СССР. Понятно, что в атмосфере этого странного «сближения» коммунистов с консерваторами люди, подобные Яковлеву, пекущиеся о чистоте классового подхода, оказывались лишними, и система их выбрасывала за ненадобностью.
Статья Яковлева была последним выкриком протеста ортодоксально-революционного коммунизма против «консервативного разворота» советского интеллектуального класса, для которого даже популярные в недавнем прошлом песни о «комиссарах в пыльных шлемах» становились не более чем романтическим воспоминанием о днях молодости. И трудно сказать, что в этот момент больше угрожало стабильности системы — культурное поправение советской интеллигенции, отделившее ее от левого бунта европейских интеллектуалов, раскол с мировой «левизной», разведший по разным лагерям, условно говоря, Мамардашвили и Альтюссера, Окуджаву и Гинзбура, Юрия Давыдова и Герберта Маркузе, даже Солженицына и Генриха Бёлля, или же тот лево-комсомольский революционный задор, которым была пронизана статья Яковлева? Но учитывая, что и автор статьи «Против антиисторизма», и автор «Письма вождям Советского Союза» были удалены из России брежневским начальством практически одновременно, легко сделать вывод, что система перезрелого социализма стремилась застраховать себя от любой жесткой позиции, требовавшей от нее внятного идеологического самоопределения — в сторону безусловной верности собственной идеологии или в сторону окончательного от нее отказа.
И столь же легко понять, что такой выброшенный из системы человек, причем выброшенный за ревностную приверженность ее же базовым принципам, должен был эту систему возненавидеть, увидев, что декларированные ее руководителями революционные цели далеко отстоят от их реальных дел. Одно дело, когда система преследует врага, другое — когда она наказывает или подвергает опале своего последовательного сторонника. Никакой внешней разведке не нужно было вербовать Яковлева в период его работы послом в Канаде, в этот момент он был реально обозлен на систему, только в отличие от других отставленных шелепинцев Яковлев не собирался складывать оружия и ждал момента нанести ответный удар. Он понимал, что в качестве ортодокса он уже никогда не будет востребован системой, но он правильно оценил ситуацию и осознал, что еще может потребоваться ей как западник и либерал. Можно допустить, что в Канаде он сблизился с левыми демократическими кругами Нового света, а затем, пообщавшись с Горбачевым лично в мае 1983 года во время его поездки в Канаду или же выйдя на него через директора Института США и Канады Георгия Арбатова, Яковлев, возможно, попытался дать понять советскому лидеру, что Кремль совершил ошибку, недооценив силу демократической общественности Запада как потенциального союзника против рейгановского курса на конфронтацию с Советским Союзом.
Я думаю, Яковлев мог привлечь Горбачева предложением использовать фактор «мягкой силы», завоевав симпатии леволибералов на Западе, особенно в Европе. Это, видимо, рассуждал будущий идеолог перестройки, помогло бы оказать давление на Рейгана и европейские правящие круги и заставило бы США пойти на переговоры с СССР. Но такой план потребовал бы от Советского Союза дозированной либерализации, причем не столько экономической (по венгерско-китайскому образцу), сколько культурной и политической, немного в духе пожеланий старой «комсомольской партии», но, разумеется, без прежнего заострения классового подхода. Мою гипотезу о том, что Яковлева и Горбачева объединял именно такой расчет, подтверждает тот факт, что уже в ранге Генерального секретаря Горбачев делал явные шаги в сторону реабилитации «шелепинской партии». Мы уже говорили о том, что он и ранее был вдохновлен идеей «омоложения» партийного руководства, а это прямо соответствовало настроениям опальных «комсомольцев». С конца 1986 года «молодежная тема» заняла центральное место на телевидении и в печати, и это означало только одно: комсомолу был дан явный сигнал начинать политическое движение снизу против партийных верхов. Еще находились под запретом имена Троцкого, Бухарина, Сахарова, Солженицына, Зиновьева, а телевидение и газеты с упоением рассказывали о хиппи и неформалах, которых мучит и давит косная бюрократия.
Горбачев начал постепенно возвращать некоторых бывших шелепинцев из политического небытия. В 1986 году из многолетней берлинской ссылки был возвращен бывший редактор «Комсомольской правды» Юрий Воронов, снятый с должности в 1965 году за публикацию статьи Аркадия Сахнина о безобразиях в китобойной флотилии капитана Алексея Соляника. Воронов был назначен Горбачевым на высокую должность заведующего отделом культуры ЦК КПСС. Заместителем Дмитрия Лихачева в Фонде культуры в том же 1986-м стал другой член «шелепинской партии» — занимавший после опалы должность второго секретаря Пензенского обкома КПСС Георг Мясников, который к тому времени снискал заслуженную славу борца за культурное наследие пензенского края. Владимир Семичастный в своих воспоминаниях сообщает о том, что некоторое время и они с Шелепиным рассчитывали на личную встречу с новым генсеком. «И все же мы с Шелепиным, — пишет бывший глава КГБ, — решили попытаться договориться с ним о встрече. Никаких задних мыслей при этом у нас не было. Наше время в политике миновало. Но мы хотели высказать Горбачеву свое мнение по ряду вопросов. Было также пожелание повидаться с ним, поприветствовать, пожелать успехов». Однако Горбачев предпочел уклониться от встречи с бывшими лидерами той группировки, младшие члены которой с его приходом начали возвращаться в строй. «Горбачев нас не принял, — я снова цитирую Семичастного, — не дал себе труда даже ответить нам. Сначала он “водил нас за нос”, потом отказал» [16].
Скорее всего, Горбачев понимал, что делает, возвращая Яковлева и некоторых других шелепинцев из почетной ссылки. К тому времени «разрядка» провалилась, Рейган начал поход на «империю зла», глобалистские надежды на «конвергенцию элит» обанкротились, в кругах республиканцев тон начала задавать мощная группа неоконсерваторов, пытающаяся торпедировать «детант» справа. Левые в Европе, не столь бурно, как в 1960-е, но все же настойчиво, протестовали против размещения на континенте американских ракет средней дальности. Яковлев, видимо, был приглашен на ответственный пост завотделом пропаганды ЦК, а еще ранее — на должность руководителя Института мировой экономики и международных отношений АН СССР как человек, способный найти путь к сердцам левых демократов во всем мире.
Для Горбачева это было, конечно, роковое решение. Яковлев не спровоцировал «революцию гвоздик» на Западе, но зажег ее у себя дома. Трудно сегодня сказать с полной определенностью, чем руководствовался этот партийный начальник. В искренность его либерального перерождения мне лично верится с трудом. Конечно, можно предположить, что Яковлев сознательно разрушил систему, помешавшую ему и его единомышленникам в 1960–70-е годы выиграть холодную войну и уничтожить империализм. Но скорее всего и такая обратная идеологизация образа верховного пропагандиста нескольких режимов была бы сильным преувеличением. Едва ли на посту секретаря ЦК по идеологии Яковлев руководствовался какой-то особой идеологической страстью — революционной, контрреволюционной, либеральной, антилиберальной. Думаю, его захватило в первую очередь чувство личной обиды на тот строй, который помешал его карьерному рывку, — приди к власти в конце 1960-х Шелепин, и Яковлев мог рассчитывать на положение Суслова, то есть главного идеолога при новом Генеральном секретаре.
Конечно, Александр Яковлев совершил худшее из предательств: в первую очередь он предал самого себя, свое собственное дело и свою собственную судьбу. Нельзя было придумать лучшего аргумента в пользу тезиса о том, что перестройка изначально представляла собой заговор элиты против собственной страны, чем многочисленные откровения ее главного идеолога о том, что он и не хотел ничего другого, как уничтожить коммунистический строй и опорочить все дело большевиков и их наследников. Судьба и в самом деле сложилась таким причудливым образом, что призыв Александра Солженицына к вождям Советского Союза отказаться от марксистско-ленинской идеологии был услышан человеком, принадлежащим к той самой «шелепинской» партии, победы которой писатель в 1960-е годы более всего опасался. Конечно, Яковлева невозможно вычеркнуть из всей непростой истории русской свободы: именно он, в конце концов, стоял не только за делом политической реабилитации жертв публичных процессов 1930-х, но и за решением Политбюро о публикации запрещенных в СССР произведений русских религиозных философов. Яковлев сделал много и для Русской православной церкви, его усилиями Московской патриархии был возвращен монастырь в Оптиной пустыни, а также Толкский монастырь в Ярославской области.
И столь же, увы, очевидно, что Александр Яковлев, более чем кто-либо, даже более чем Ельцин, скомпрометировал в России саму идею эмансипации «сверху». Он сыграл одну из главных ролей в происхождении нашего перестроечного «невроза», который блокирует сегодня любой осмысленный разговор о разумном переходе к «взрослому» политическому состоянию, когда человеку не требуется внешняя опека, когда он не готов изначально доверять никакой внешней инстанции, осмеливающейся определять за него то благо, к которому ему следует стремиться. Михаил Горбачев имел, конечно, достаточно оснований, чтобы в своих последних воспоминаниях молчать о той роли, которую Александр Яковлев сыграл в проекте перестройки. Думаю, что здесь опять же слишком большую роль играет личная обида на человека, который в сложный момент не подставил плечо, а предпочел покинуть тонущий корабль союзного руководства, а затем пошел на службу к новым победителям. Но мы в отличие от Михаила Сергеевича, увы, не могли оставить без внимания будто сотканную из двусмысленностей фигуру Александра Яковлева, поскольку в нем, как ни в ком другом, факторы, приведшие к возникновению нашего национального «невроза», нашли свое блестящее личное воплощение.
«Горбачевизм»: атака с противоположных позиций
Что же отличает ранний период революции? Почему многим впоследствии, после истерической вспышки радикализма, он вспоминается в столь радужных чертах в отличие от последующих этапов так называемого поступательного восхождения (как было принято говорить в советских учебниках)? Может быть, самый главный признак подлинной революции, именно ее первого, самого прекрасного времени — времени созыва Генеральных штатов и взятия Бастилии, — это то, что в революции становится невозможно не участвовать. Революцию вообще не начинают революционеры, революционеры выходят на сцену из-за кулис лишь на заключительных этапах революции, — революцию делает все общество. Наступает момент, когда все без исключения — и радикалы, и консерваторы — понимают, что статус-кво невозможен, что требуются социальные перемены, что настоящее положение, еще недавно воспринимавшееся как прочное и долговременное, более нетерпимо.
Обычно этому состоянию сопутствует военное поражение или финансовая катастрофа. Первая русская революция, по сути дела, началась не 9 января 1905 года, после расстрела мирной демонстрации, а 14 мая, после разгрома Балтийской эскадры возле Цусимы. Тогда чуть ли не все газеты Петербурга, не исключая консервативные типа «Нового времени», вышли с почти одинаковыми передовицами — о крахе самодержавия, о развенчании его мифа, о необходимости созыва народного представительства и т.д. Вслед за этим последовала массовая забастовка, затем создание Петербургского совета депутатов и прочие события, приведшие к 17 октября. Горбачевской «революции сверху» предшествовали обвальное падение цен на нефть в 1986 году и афганский тупик, в который попал СССР. Ну и, конечно, сыграл свою роль Чернобыль. Общество вдруг осознало, что необходимы перемены, причем это сознание в какой-то момент даже притупило прежнюю остроту идеологических противостояний.
Между тем именно это ощущение всеобщего подъема рождает у власти, и не только у власти, иллюзию, что общество — это нечто единое, оно обладает единой волей и его интересы и потребности можно удовлетворить оптом. Что можно созвать Генеральные штаты (вариант — Съезд народных депутатов), превратить его в Законодательное собрание, поручить ему выработать оптимальную Конституцию (вариант — Союзный договор), и тем самым все потребности и все пожелания найдут свое разрешение. Однако общество — отнюдь не монолитный субъект со своими готовыми запросами и пожеланиями. Эта «славянофильская», а точнее, руссоистская иллюзия свойственна любой настоящей революции. Это, собственно, и есть «живое пульсирующее ядро» социальных перемен — вера в «общую волю», способную выражаться опосредованным путем — через «народное собрание», съезд, Думу [17]. Немедленно выясняется, что никакой «единой воли» у общества не имеется, зато наличествует множество враждебных друг другу классовых, клановых, этнических интересов, каждый из которых несовместим с другим. Точнее, они даже могут сойтись, но только поначалу и только на одном пункте — на устранении прежней, традиционной власти. И в этой иллюзии главная ошибка самой власти: она всякий раз верит в возможность работы с целостным, каким-то соборным путем сформированным обществом. (Я помню, как на самом первом заседании Съезда народных депутатов Горбачев искренне радовался «единогласному» голосованию, хотя бы по процедурным вопросам.) Власть оказывается не готова работать с расщепленным на тысячу самых разных — и не всегда благонамеренных — интересов обществом. И потому пасует в ситуации, когда у него обнаруживается только одна четко выраженная воля — воля к разрушению. И в критической ситуации этой воли нужно противопоставить другую — волю к созиданию, пускай за ним стоит только меньшинство населения, та его часть, которая оказывается способна взять ответственность за судьбу цивилизации, иногда вопреки волеизъявлению большинства.
Наступает момент — он наступает почти при любой революции, — когда «разбуженное к жизни» общество начинает мстить тому, кто вывел его из оцепенения, начинает требовать «казни короля» (в нашем случае — суверенитета республик и отставки Горбачева). Когда именно лидер преобразований и начинает воплощать все зло, которое якобы заключал в себе «старый режим». Люди в этот момент попадают под власть часто совершенно необъяснимых самых радикальных страстей, настоящего политического «беснования». Самое главное, что после неожиданного излечения бывшие «бесноватые» не то что не помнят состояния своей одержимости, а, напротив, пребывают в уверенности, что только и делали, что именно с данным бесом и боролись. Они не дают себе никакого отчета в своих собственных действиях и словах времени «одержимости». Борьба с «горбачевизмом» — яркое свидетельство подобных полуфантастических идейных метаморфоз.
Никто, кстати, не помнит, откуда взялось само это слово — «горбачевизм»? Напоминаю, так называлась книга известного философа, писателя и диссидента Александра Зиновьева, выпущенная в свет в США издательством Liberty в 1988 году. Там на обложке изображен портрет Горбачева, переходящий в портрет Ленина. Боюсь, что мало кто из наших современников читал эту книгу: выдающийся мыслитель так и не решился переиздать ее по возвращении на Родину*. И немудрено. С 1989 года Зиновьев позиционировал себя как жесткий критик перестройки (которую он не без юмора окрестил «катастройкой») справа. Однако ему невероятным образом удалось укрепить миф о себе как о человеке, который всегда занимал отстраненную от диссидентства консервативно-охранительную — в отношении советской социальной системы — позицию. Зиновьев любил вспоминать впоследствии, как после визита в декабре 1984 года Горбачева в Англию, в ходе которого будущий лидер КПСС не посетил могилу Маркса, философ воскликнул что-то вроде: с этого момента «начинается великое историческое предательство». В том смысле, что лидер коммунистической системы сам отрекся от марксизма-ленинизма.
* ПРИМ.РЕД. ЗИНОВЬЕВ.ИНФО: Несмотря на решение Главлита в 1989 году о возврате в общие фонды библиотек «всех, изданных в Советском Союзе, произведений авторов-эмигрантов» (что тоже вызывает сомнение, с учетом того, что изъятая литература зачастую не бережно отлеживалась в спецхранах, а была уничтожена), книги Зиновьева, изданные на Западе, российские чиатели еще долго не увидели в России. Об этом в 1990 году сообщает сам А.А. Зиновьев в рамках телевизионных дебатов с Б.Н. Ельциным в прямом эфире французского телевидения 9 марта 1990 года: «Солженицына печатают без всяких законов, Войновича напечатали, Аксенова напечатали, даже Лимонова напечатали, понимаете, без всяких законов! Теперь законы будут печатать! А мне мои книги надо печатать, а не законы – при чем тут законы? Книги-то не зависят от этих законов. Законов напечатают много – десять томов – красивых законов, или плохих, или хороших, а книги все равно не напечатанными остаются».
Пройдет еще более 10 лет и только с 1999 года многие работы А.А. Зиновьева начнут печатать в России, о чем сам автор сообщает в интерью 2000 года иностранному журналу (см. Philosophy Now – Issue 26. April/May 2000): «В 1990 году мне вернули гражданство, и я подумывал вернуться. Но мое возвращение затянулось, потому что сделать это было непросто. Условия в России по-прежнему были неблагоприятными, мои книги все еще бойкотировались, и только за последние два года это действительно изменилось. Некоторые мои работы начали публиковаться, и люди стали относиться ко мне доброжелательно. Когда мне была предоставлена возможность читать публичные лекции, появилась практическая возможность вернуться. Только 30 июня 1999 года я официально вернулся в Россию».
Версию о байкотировании книг А.А. Зиновьева после 1988 года подтверждает и исследование К. В. Лютовой «Спецхран библиотеки Академии наук. Из истории секретных фондов»: «Через два месяца — 16 июня 1988 г. — Главлит прислал дополнение к рассмотренному выше распоряжению. В нем говорилось, что не подлежит, независимо от года издания, переводу в общие фонды литература следующего характера: «п.2. Не опубликованные в СССР политические произведения бывших советских авторов, выехавших за рубеж» <…>. Еще через полгода Главлит сообщил, что переводу в открытые фонды подлежат все иностранные периодические издания, поступившие в спецфонды по август 1988 г. включительно, кроме: а) антисоветских эмигрантских изданий; б) всех номеров периодических изданий, перечисленных в прилагаемом списке; в) отдельных номеров периодических изданий, указанных в Приложении».
Как раз все книги А.А. Зиновьева и его публицистика, — все это было написано им на Западе — подпадали именно под «прокрустово ложе» коллеблющейся вместе с генеральной линией партии госцензуры: «разрешаем, но запрещаем, раширяем, но ограничиваем»).
Именно этим объясняется,почему так и не была напечатана в СССР например книга А.А. Зиновьева «Горбачевизм»: российскому читателю она стала доступна только через десять лет, после возращения Зиновьевых в Россию. В этом историческом контексте — выборочного бойкота на Родине книг Алексанра Зиновьева — выглядят по-иезутски циничными слова политолога Бориса Межуева: «выдающийся мыслитель так и не решился переиздать ее по возвращении на Родину». Слова Межуева носят садисткий характер: сначала режим запрещал книги Зиновьева, а потом певцы того же режима высмеивали великого русского мыслителя, говоря, что его книги никому не нужны, потому что их не печатают.
Между тем в «Горбачевизме», равно как и в других статьях и выступлениях 1986–1988 годов, Зиновьев утверждал нечто иное. Ни о каком «великом историческом предательстве» там и речи не было. Зиновьев упомянул непосещение Горбачевым могилы Карла Маркса в Лондоне исключительно как раскрученный западными медиа факт, на который объективный аналитик не должен обращать никакого внимания. В перестройке Зиновьев видел тогда исключительно провокацию спецслужб, причем, судя по результатам, успешную, нацеленную на усыпление бдительности Запада и политическую нейтрализацию диссидентства. Между тем Горбачев и его соратники, по мнению автора «Горбачевизма», не собирались ни отступать от марксизма, ни всерьез отказываться от военного превосходства [18], ни пересматривать социальные основы коммунистического строя.
Зиновьев утверждал, что диссидентство оказалось полностью уничтожено горбачевскими мероприятиями, что власть взяла политические лозунги диссидентов — «свобода слова», «гласность» и т.д. — для того, чтобы сохранить в неизменности социальный строй, то есть сам коммунизм, который основан на вовлечении всего населения страны в бюрократически-номенклатурные отношения, не допускающие никакой экономической конкуренции. На основании этого анализа, не лишенного, кстати, известной доли остроумия, Зиновьев призывал к отказу от политической и созданию «социальной» оппозиции, непримиримой по отношению к тому злу, которым является коммунизм.
Константин Крылов в великолепном жизнеописании Зиновьева лишь слабое внимание обращает на ранние «антиперестроечные» тексты мыслителя, который в его изображении выходит слишком последовательным [19], слишком определенным в своих симпатиях и антипатиях человеком: «Что касается участия Зиновьева в практической деятельности вокруг “перестройки”, то оно было минимальным. Он никогда не пытался что-то возглавить, организовать, принять участие в чем-нибудь многообещающем. Кажется, всего один раз он попытался как-то спозиционировать себя по отношению к происходящему». Крылов, впрочем, обращает внимание на один из текстов Зиновьев излета его активного антикоммунизма — «Манифест социальной оппозиции», но биограф явно не сознает его политического подтекста. Ему кажется, что будущий автор «Катастройки» хотел оторвать советскую оппозицию от Запада, призвать ее искать опору в гражданском обществе своей страны. На самом деле, дихотомия «политический — социальный» в отношении противостоящей режиму оппозиции играла ровно ту же роль в произведениях Зиновьева 1987–1988 (отчасти и 1989) годов, что и популярная в эпоху февраля — октября 1917 года альтернатива «политической» революции и революции «социальной». Зиновьев явно хотел сыграть роль Ленина надвигающейся революционной бури, он стремился подчеркнуть, что требования «политической» революции устарели: коварный коммунистический режим сам их удовлетворяет, и потому необходимо выдвижение новых, более радикальных и якобы несовместимых с коммунизмом лозунгов «социальных». Кстати, конкретные рекомендации философа от имени «социальной оппозиции» были в целом вполне разумны, но, главное, совершенно не радикальны и очевидным образом приемлемы не только что для Горбачева, но даже для его консервативных оппонентов в Политбюро: создание свободных ячеек иного, альтернативного коммунистического социума, типа свободных ремесленных фабрик и парикмахерских.
Идея «социальной оппозиции» была нужна Зиновьеву, прежде всего, для того, чтобы выдвинуть для диссидентской интеллигенции звучащий по-ленински лозунг: «Никакой поддержки горбачевскому правительству! Даешь перерастание “политической” революции в “социальную”». В 1987 году Зиновьев публикует в «Континенте» и свои «апрельские тезисы» — статью «С чего начинать» и «Обращение к третьей русской эмиграции». Там можно прочесть такие резкие строки, потом вошедшие в «Горбачевизм»: «Покорившие наивных западных энтузиастов улыбка, вкрадчивый голос и несколько фраз на ломаном английском Михаила Горбачева скрывали на самом деле злобную гримасу, грубый окрик и мутный поток партийной демагогии сотен тысяч корыстолюбивых и тщеславных начальников, готовых разорвать в клочья всякие попытки более или менее массовой оппозиции в Советском Союзе». Само собой, все представители либеральной интеллигенции, пошедшие на контакт с горбачевской властью, были немедленно осуждены Лениным новой «социальной революции» как «холуи» или же наивные недотепы, «всерьез поверившие в демагогию советских властей». Хуже того, всякое «сотрудничество с властями» «в сложившейся сейчас обстановке», по мнению Зиновьева, означало не более и не менее как «предательство по отношению к самому важному и благородному делу нашей жизни, предательство по отношению к нашему (то есть диссидентскому. — Б.М.) восстанию» [20].
Одним словом, своего рода классовый анализ приводит Зиновьева к убеждению, что с коммунистами сотрудничать нельзя, верить им глупо, взаимодействовать с ними преступно. Разумеется, Зиновьев впоследствии сделал все, чтобы его позиция времен ранней перестройки была забыта: ведь с конца 1989 года он уже осуждал «горбачевизм» с прямо противоположных, архиконсервативных позиций. Он, по собственному признанию, переделал главы о перестройке в «Исповеди отщепенца», вышедшие примерно в одно время с «Горбачевизмом». По некоторым сведениям, Зиновьев стал переделывать и эту книгу, чтобы под данным названием появилось совершенно иное сочинение в духе новых политических воззрений философа. Несостоявшийся перестроечный Ленин очень быстро стал постсоветским Победоносцевым. Интересно, что никто и слова не сказал в опровержение, когда Зиновьев стал ругать Горбачева ровно за то, к чему сам автор «Зияющих высот» призывал все 1987–1989 годы, — за разрушение социальной основы коммунизма, «охранять которую, — по словам философа, — было священным долгом» советского государства.
Я ни в коей мере не хочу подчеркнуть неискренность переживаний Зиновьева, уверен, что он действовал по страсти и убеждению. Уверен, что им в отвержении всего, что последовало за 1991 годом, двигали самые благородные чувства. Мне хотелось бы не указать на темные пятна в идейной биографии философа, но рассмотреть как интеллектуальный феномен этот столь свойственный русскому интеллигенту «радикализм», эту, на мой взгляд, инфантильную ненависть ко всему умеренному, всему не пахнущему репрессиями, всему, что призывает к компромиссу, к согласию, выявить это явление как болезненный элемент нашего национального менталитета, который беспрерывно порождает в нашей истории разного рода чудовищ — от Ленина до Ельцина. Этот инфантилизм при отсутствии в стране чего-то похожего на интеллектуальную критику способен в секунду менять идеологические «знаки и возглавья», сохраняя только один общий эмоциональный настрой — «Долой!», «Никаких компромиссов!». Безусловно, эти инфантильные чувства свойственны всем революционерам во все времена, но у нас они до сих пор имеют статус богемно-политической респектабельности. В России до сих пор строчка гениального поэта «А у поэта всемирный запой и мало ему конституций» может служить каким-то морально-политическим аргументом против конституционализма. Боюсь, что этот элемент политического инфантилизма был именно той чертой советской «образованщины», которую недооценил Солженицын. Солженицын осуждал советскую интеллигенцию за конформизм и приспособленчество; между тем он своим острым историческим нюхом ощущал приближение нового Февраля, который похоронит коммунизм и вместе с ним вновь обречет страну на полунищенское полузависимое состояние. Но писатель явно не сознавал, насколько подвижными окажутся все мировоззренческие установки в период новой Смуты: когда радикалы в один месяц смогут стать яростными консерваторами, а недавние охранители и ортодоксы побегут сражаться с ненавистным режимом и публично сжигать партбилеты. Конечно, свою значительную роль сыграют и неудовлетворенные амбиции, но питательной основой для этих амбиций окажется вот эта извечная национальная ненависть к переходной, компромиссной позиции.
И самое неприятное, что в наше время какого-то принципиального беспамятства эта черта легко переходит в свою противоположность. Очень многие яростные критики Горбачева потом будут осуждать его ровно за обратное тому, за что они осуждали его до катастрофы 1991 года. Зиновьев, который поменял свои убеждения ранее остальных, напомню, главным преступлением Горбачева считал то, что он выполнил требования «социальной оппозиции» — разрушил социальный уклад, который образовывал фундамент коммунистического тоталитаризма. То есть сделал ровно то, что Зиновьев призывал сделать воображаемую им «социальную оппозицию». А вот послушаем другого критика Горбачева, будущего евразийца и сторонника национальной самобытности Александра Панарина, который в 1990-х будет осуждать перестройку за копирование западных образцов. Что он писал в 1991-м? А вот что: «Неприятие западной цивилизации и сегодня может оправдываться серьезными аргументами “особого пути”. Официальная “идеология перестройки” постоянно подчеркивает, что перестраиваться предстоит не только нам, но и всему миру. […] На самом деле, прежде чем делать акцент на глобально-цивилизационном кризисе, нам предстоит путь послушничества и реставраторства. Всякая подмена особенного глобальным способна сейчас только сбить с толку и породить новые попытки выдать отсталость за преимущество, а в недоразвитости усмотреть провиденциальный смысл» [21]. А вот что писал в феврале 1991-го, совсем накануне государственного коллапса, будущий борец с сионизмом Юрий Власов: «В этих условиях молодая энергия республик, поддержка их наиболее здоровой частью общества должна встречать понимание, а не подавляться параграфами советской Конституции, кстати, безнадежно устаревшей» [22]. И совсем уж феерическое заявление с учетом того, что произойдет в самом ближайшем будущем: «С именем Ельцина общество связывает честное и прямое движение к цели, заботу о простых людях, демократические законы, то есть все то, что не давала и не дает нынешняя центральная власть».
Мы сейчас говорим о, возможно, лучших людях России, людях, сумевших одуматься, но, увы, не покаяться за грехи собственного инфантильного радикализма. Худшие до сих пор довольны, что приняли участие во всех прошлых безобразиях. Однако несложно догадаться, что при следующем неизбежном витке истории многие люди вновь дадут себя увлечь новым бесам радикализма, поддавшись естественным подлым чувствам толпы, презирающей и ненавидящей всякого, кто обращается к ней не через прорезь пулемета.
Между тем отношение к самому Горбачеву сегодня является показателем нашего отношения к свободе. Свободе гражданской, духовной, политической и религиозной. Показателем того, насколько мы вообще ценим эту свободу, в какой мере она в принципе является для нас ценностью. Если свобода не ценность, если она не значима в принципе, то нет проблем — список ошибок, глупостей, махинаций горбачевского руководства можно расширять до бесконечности. Если свобода — все-таки ценность, то нация устами многочисленных публицистов разного толка давно должна была бы отпустить экс-Президенту СССР все грехи. Горбачев действительно не был политиком, способным пролить кровь и совершить жестокость (а это, увы, одно из важнейших качеств подлинного политика, отсутствующее у большинства обычных людей), причем так, чтобы взять за пролитие крови личную ответственность. Он начал преобразования, отбросив сходу, условно говоря, андроповский авторитарный проект и не доведя до какого-то внятного завершения альтернативный, свой собственный — проект социализма масс, демократии снизу, политической мобилизации молодежи и развертывания самых разнообразных общественных инициатив по всей стране.
Он решил бросить революционный вызов консервативным США, опираясь на Европу (и шансы сколотить антирейгановскую коалицию у него, видимо, были), чтобы потом пойти на прямой сговор с Рейганом и Бушем во имя призрачного глобалистского нового мирового порядка. Он не сразу понял то реальное место, которое может быть отведено России в этом глобальном порядке. Во внутренней политике он с 1989 года занимался, судя по всему, просто поиском способов личного выживания, в чем, кстати, блестяще преуспел. В этом его нельзя обвинять — поглядим, как вели себя доблестные ГКЧПисты, давшие арестовать себя Руцкому, — но и особого восхищения его деятельность на посту Президента СССР, конечно, тоже не вызывает: благие намерения для политика — не оправдание слабости и бездействия перед лицом откровенной угрозы твоей власти и твоей стране.
И все же все это меркнет перед лицом одной безусловной заслуги, перечеркивающей все грехи. Мы действительно получили свободу, причем именно ту, которую хотели в поздние годы застоя. Свободу читать, говорить, обсуждать все возможные проблемы, в конце концов, принимать самостоятельные решения. Увы, в ходе последующих реформ оказался маргинализован и унижен тот класс, который ждал и в меру сил боролся за эти свободы, — интеллектуальный класс. Кстати, одним из индикаторов и в то же время факторов маргинализации этого класса является отношение к Горбачеву. Настоящие интеллектуалы не могут не ценить гражданской и политической свободы и, соответственно, не испытывать благодарности к человеку, ее давшему. Когда интеллектуал говорит, что свобода слова не является для него ценностью, это, как правило, выдает незавидное положение в обществе этого интеллектуала. Но в современной России «успешные» интеллектуалы — это чаще всего люди, прислуживающие либо чиновникам, либо бизнесменам. Для чиновника Горбачев — разрушитель, для бизнесмена, тем более крупного, Горбачев — человек, побоявшийся дать рыночных свобод. Поэтому модно славить совсем других людей — людей Большой Власти и людей Больших Денег. Глубинный смысл перестройки состоял в том, чтобы дать голос и дать право что-то самостоятельно делать иной силе, за которой на самом деле будущее России и будущее всего человечества. Людям, производящим новое знание и созидающим мир, оформленный для производства этого нового знания. Впрочем, политическим и идеологическим оформлением этого класса, как раз в тот момент, когда он еще представлял какую-никакую силу, никто по существу не озаботился. А те, кто озаботились, не получили политической поддержки. Большая Власть и Большие Деньги всегда могут договориться между собой без всякой модернизации, в том числе и за счет все более нищающих низов интеллектуального класса — тех самых врачей и учителей.
Между тем восьмидесятилетний Горбачев — живой намек на все еще продолжающееся существование той силы, которая сумела в 1980-е только пропищать устами ее «блудных сынов»: «Мы ждем перемен», — чтобы быть сбитой на лету поджидавшим на повороте убийцей… И, наверное, самое главное, среди всех нас он один представляет собой то альтернативное будущее, на ветвящуюся тропинку которого нам, не исключено, еще будет шанс вступить.
Столкновение альтернатив
Глеб Павловский часто говорит о том, что главным пороком перестройки была постоянно повторяемая мантра ее «архитекторов» о собственной безальтернативности, отчеканенная в виде политической формулы в названии одного популярного сборника статей — «Иного не дано». С этим утверждением можно согласиться, но нужно сделать одно существенное уточнение: конечно, сами активисты той эпохи и в самом деле не видели альтернатив себе и тем процессам, в которых они принимали участие. Но это не означает, что альтернатив тогда и в самом деле не было: люди не видели альтернатив, хотя альтернатив было множество и все они вели между собой ожесточенную войну.
Одна альтернатива проявилась в самом начале горбачевского правления, и состояла она, по сути, в улучшенном варианте андроповского проекта, а именно — в более жесткой войне с коррупцией, наезде на торговую мафию, чистке партаппарата и силовых структур, кадровом обновлении в сочетании с неким технологическим рывком с опорой на тяжелую промышленность. Это была альтернатива № 1, и ее главными выразителями можно считать тандем Рыжкова – Лигачева. Однако как только первая альтернатива стала доминировать на политическом поле, немедленно стали обозначать себя и свое особое мнение многочисленные сторонники альтернативы № 2, авторитарного рыночного реформаторства по «чилийскому образцу», второй эшелон «системных либералов», смотревших на сторонников альтернативы № 1 лишь как на своих временных попутчиков. Параллельно с ними при поддержке Раисы Горбачевой начала оживать старая интеллигентская альтернатива № 3 — вера в то, что социализм прекрасно может ужиться с «культурной автономией», свободой творчества и уважением к традиционному национальному наследию, для чего надо лишь убрать бюрократические препоны и дать полную свободу творческим исканиям интеллигенции.
Но и эта альтернатива, берущая исток в смутном мироощущении «культурного поколения» рубежа 1960-х и 1970-х годов, неожиданно наталкивается на внезапно пробудившуюся комсомольско-романтическую альтернативу № 4 с опорой на политическую самодеятельную «инициативу снизу», пафосный призыв к «переменам» и объединению всех левых сил планеты вокруг обновленного коммунистического руководства. Мы уже видели на примере сюжета распиаренной в конце 1987 года «Ассы» как альтернатива № 4 буквально взламывала и подавляла альтернативу № 3, только-только пробудившуюся к жизни. Но и время торжества альтернативы № 4, которую мы условно соотнесли с именем Александра Яковлева, было недолгим, потому что на смену ей шла альтернатива № 5 — ставка на новую разрядку США и включение либерализировавшегося СССР в новый мировой порядок в качестве одного из двух его главных демиургов.
За каждой из пяти «перестроечных» альтернатив стояла какая-то своя эпоха со своими идеалами, иллюзиями, надеждами, разочарованиями. Причем каждая из этих эпох так до конца и не реализовала весь свой духовный потенциал. «Перестройка-1» дала всплыть слишком многим до этого потонувшим эпохам: ленинско-бухаринскому нэпу, оборвавшейся хрущевской «оттепели», несостоявшейся косыгинской реформе, брежневской «разрядке», шелепинской «мировой революции», наконец, андроповской «реформе под надзором спецслужб». Но за каждой из неосуществившихся исторических перспектив стояли живые люди со своей конкретной судьбой, своими карьерными планами, своим набором идиосинкразий и обид. И когда все эти подавленные «застоем» альтернативы вдруг начали подниматься разом, уничтожая одна другую, связывавшие с ними свою судьбу живые люди немедленно ожесточались против самого протекающего на их глазах политического процесса, в котором они уже не могли принять никакого осмысленного участия и за который они уже не хотели нести никакой ответственности. Перестройка открывала многочисленные альтернативы, но она же их благополучно и закрывала, не давая ни одной реализоваться в полноценный вектор национальной истории.
Но точно так же и наша вторая, медведевская «перестройка». Для многих, как, например, для меня, она была опытом повторения, воспроизведением в каком-то новом качестве событий двадцатилетней давности. Но гораздо большее влияние и в обществе, и в окружении нашего третьего президента имели те люди, кто ждал повторения не «горбачевизма» и даже не «ельцинизма» с его политической нестабильностью и постоянными ожиданиями катастрофы, но первых лет путинского правления, так наз. «путинизма первого срока». Были даже и те, кто парадоксальным образом хотел возвращения через голову нескольких эпох к времени нашего космического технологического рывка 1960-х и эпохе господства «интеллектуального класса». Я знал и тех, кто связывал с Медведевым как героем грузинской войны 2008 годы надежды на реванш армии над спецслужбами, и тех, кто, напротив, считал, что во второй срок Медведева честные сотрудники спецслужб смогут наконец развернуться в полную силу. И, в конце концов, каждая из этих альтернатив оказалась свернута безжалостным к людским надеждам ходом событий.
Любое будущее обновление, а оно рано или поздно состоится, обязательно будет ознаменовано всплытием целого ряда нереализовавшихся временных альтернатив — в том числе и тех, что оказались похоронены вместе с абортированной медведевской «модернизацией». Однако одной альтернативы тем не менее избежать будет невозможно: будущему реформатору России вместе со всей страной придется сдавать экзамен на политическую взрослость, который, увы, не удалось пройти в период нашей «второй перестройки».
Примечания