Искусственный человек из Мюнхена (1997)

Московский комсомолец, 19 января 1997 г., № 10

Анна Ковалева

ИСКУССТВЕННЫЙ ЧЕЛОВЕК ИЗ МЮНХЕНА.

АЛЕКСАНДР ЗИНОВЬЕВ: «Я ХОТЕЛ УБИТЬ СТАЛИНА… »

Александр ЗИНОВЬЕВ — один из самых скандально известных: писателей — раз, эмигрантов — два, диссидентов — три. Впрочем, сам он себя ни писателем, ни эмигрантом, ни диссидентом не считает. Русские мюнхенцы, услышав словосочетание «Александр Зиновьев», реагируют так: «О-о-о-о!!! Он же монстр! Зачем он вам?!» Зиновьев реагирует на них так же. Похожие отношения у Александра Александровича со всем миром. Обладая невероятной известностью и популярностью, он не примкнул ни к одной группировке. Назвать его своим не может никто: ни демократы, ни коммунисты, ни патриоты, ни ностальгирующие по прежним временам. Он открыт для всех и ни для кого. У него есть воспоминания, работа по заказу, страна, которой нет на карте мира, и жизнь без особого желания жить. Его биография — возможный образец для современной сказки о Ланселоте. Он сделал все, чтобы уничтожить дракона, но не стал ли он сам новым драконом?

— Если бы мне предложили выбирать, то ни в какое другое время я бы жить не захотел. Потрясающая была эпоха.

— Может быть, это просто молодость?

— Какая же молодость, если я голодал. Стал всемирно известным ученым, жилья не было. Меня проваливали в Академии наук, отклоняли премии. Что мы такое и какова наша жизнь, мы узнаем, только прожив. А когда сама жизнь идет, ей очень трудно дать оценку. В конце концов, мы всегда живем в двойном временном потоке. Данный момент и общий. В данный доминируют проблемы сегодняшней минуты. Потом остается более глубокое. Самые лучшие минуты моей жизни боевые вылеты во время войны, когда кругом разрывы снарядов, трассирующие пули и я прыгаю из горящего самолета. Но ведь тогда я так не думал. Или когда сидел на Лубянке, то в голове одно было: «Расстреляют, и все». Не думайте, что я сидел в тюрьме и радовался. Я просто отдавал себе отчет, как на исповеди перед казнью. Но ни литературные, ни научные успехи не приносили мне почти никакой радости.

— Что же тогда?

— Трудно сказать. Исполнение долга. Почти все, что я написал на Западе, написал для того, чтобы заработать на кусок хлеба. Если бы я остался профессором и мог бы преподавать логику, то вообще бы ничего не писал.

— Вы сказали, что вам стыдно за «Зияющие высоты». Отрекаетесь от того, что написали?

— Нет. Я писал вполне искренне. И все, что написал, правильно. Более того, в «Зияющих высотах» я предсказал перестройку и все последующие события. Но дело в том, что мои работы использовали в холодной войне.

— В качестве чего?

— Люди на Западе воспринимали Россию через мои книги. А я — сатирик. Я был убежден в том, что коммунистическая система будет вечной, хотя был ее критиком с юности. Уже в шестнадцать лет стал антисталинистом. Мы собирались убить Сталина. Я учился в Институте истории, философии и литературы. И на семинаре я высказался против Сталина. За это меня исключили из института. — Вы понимали, что вас за это ждет? — Понимал. Но я был в состоянии отчаяния. Я никогда не был поклонником Ленина. Героями моей юности были Александр Ульянов, Желябов, Халтурин, Каракозов. Понимаете, нас воспитывали на идеях революции, но относили их к прошлому. А я перенес все это на советскую современность.

— Отчего же вы сейчас хвалите Сталина и советский режим?

— Для меня мертвый не может быть врагом, я не могу бить лежачего. Я и не хвалю его, я просто правду хочу о нем сказать, и больше ничего. И я не буду сейчас ругать коммунизм, потому что он разгромлен.

— А как объяснить, что вы, человек, которого эта партия выслала из страны, лишила нормальной жизни, теперь печатаетесь в партийной газете «Правда»?

— Ну и что? Проживете жизнь и увидите, что мудрость приходит с годами. Когда меня выбросили из России, меня встречали во Франкфурте журналисты, которые мне говорили: «жертва коммунизма», «приветствуем вас в царстве свободы» и так далее. Я им сразу же сказал: «Я не жертва режима, режим — моя жертва». Ему от меня досталось больше, чем мне от него.

— Каким образом?

— Я своими книгами нанес советской системе больший ущерб, чем все диссиденты, вместе взятые. Мы вот заговорили о чувстве вины. Я написал «Зияющие высоты» случайно. Мне создали репутацию антимарксиста, антисоветчика, скрытого эмигранта, потому что мои научные книги издавались на Западе, я имел приглашения, избирался в западные академии. В результате у меня отобрали работу в университете. Я вдруг оказался свободен: студентов нет, аспирантов нет, делать нечего, и я написал «Зияющие высоты». И печатать не думал, просто переслал на Запад, поскольку я уже был под надзором КГБ.

— Ну хоть гонорары получали?

— Очень мало. На мне наживались, а я русский дурак. Кстати, это русская национальная черта — неспособность использовать свои возможности.

— Вы говорили много раз, что вы глубоко русский человек. Что вы имеете в виду?

— Генетически, этнически у меня нет ни капли славянской крови. Глубоко русский в том смысле, что родился и вырос в глубине России, в крестьянской семье, многодетной, с детства был приучен к тяжелому труду. Трехразовое питание и отдельную постель я получил впервые только на Лубянке. Можете себе это представить?

— Нет, не могу.

— Такие тогда были условия жизни. Да и по характеру я обладаю всеми достоинствами и недостатками русского человека: отходчивость, всепрощение, готовность помогать, работать, не думая о вознаграждении. Но и вздорность и непрактичность — тоже мое.

— О вас говорят как о националисте…

— Я космополит. Не интернационалист, а именно космополит. Я не отношусь к людям по национальному признаку. Для моего поколения вообще не существовало национальных различий, мы не принимали это во внимание. В брежневский период в России сложилась новая человеческая общность, наднациональная. Я принадлежу к ней.

— А как объяснить ваше участие в журнале «Наш современник», не отличающемся умеренными взглядами? — А я не являюсь членом их редколлегии. Это клевета! Я никогда там не был.

— А ваши публикации в «Завтра», газете определенного направления?

— Вот вы из «Московского комсомольца» это тоже определенное мировоззрение. Что, мне с вами не разговаривать?! У меня нет направления. вы поймите. Я разговариваю со всеми, кто хочет со мной говорить.

— Не боитесь запачкать руки? — Это мой принцип, сформулированный еще на Лубянке: неважно, в каком обществе я живу и кто рядом, важно, кто я в любом обществе. Я сам себе государство, сам себе царь, сам себе президент, сам себе единственный член партии. Я один. Это супер, сверхмонархизм, как мне тогда на Лубянке сказали. Но я прожил всю жизнь одиночкой, и сейчас так живу. Всю жизнь создавал в себе свое собственное внутреннее государство. И вы для меня тоже государство. Вы пришли, и мы с вами ведем переговоры, как государство с государством. Маяковский, помните, писал: давайте встретимся и поговорим, как держава с державой. Это для меня принцип отношения ко всему. Президент страны или уборщица — я не различаю. Я не испытываю почтения к президентству и не испытываю презрения к низкому социальному положению человека.

— Вы живете в Мюнхене, где находится большинство эмигрантов третьей волны. Вы и с ними не общаетесь?

— Эмиграция встретила меня в штыки.

— Почему?

— Я пришел со стороны. Я не был диссидентом, я не участвовал в их делах никогда. Сахаров когда-то сказал: Зиновьев не имеет права писать. А в западных газетах писали: Зиновьев, как метеор, вырвался на вершины мировой литературы. Я их всех обошел, понимаете?! Без их разрешения, без их ведома вырвался. У них же все роли были распределены: кто гений, кто первый. А я и не думал об этом. Мне ничего не было нужно. И до сих пор, писатели в особенности, ненавидят меня, потому что знают, что я такое, что они такое. Говорят: замечательная русская литература. Вранье это. Помойка, а не литература. Чтобы сделать вклад в литературу сегодня — а это почти невозможно, — нужны исключительные обстоятельства. Я открыл свой тип литературы — социологический роман. А какие у них открытия? Русскую красавицу описать, что ли? А каким путем? Тот же Распутин как писатель неизмеримо лучше, чем Ерофеев (Виктор. — А. К.). Они меня за писателя не считают? Ну не считайте! Да, я не писатель. Я не член Союза писателей. Всех диссидентских писателей туда приняли, кроме меня. Но я — человек, пишущий книги.

— Есть мнение, что Зиновьев — очень талантливый человек, но к литературе это не имеет никакого отношения.

— Дело не в литературе. Они так говорят, потому что не могут писать, как я. Нагибин говорил: «Я бы хотел писать, как Зиновьев». Его дневники и воспоминания — это, по существу, полное подражание тому, что я делаю. Кстати, эту идею я ему и подал.

-А вы не боитесь, что через десять-двадцать-тридцать лет ваши книги перестанут быть нужными?

— Я ничего не боюсь. Я насчет своих книг спокоен. Никогда не рассчитывал на массовый успех. Более того, я считаю, что массовый успех — это плохо, это рассчитано на низкий интеллектуальный уровень и плохой вкус. Забудут, пройдет время — вспомнят. «Краткий курс» Сталина в скольких экземплярах издавали — в сотнях миллионов? Где он сейчас, найдите хоть один экземпляр. Я не тщеславен. Пастернак правильно сказал: «Суть творчества — самоотдача, а не удача, не успех». У меня есть свой литературный вкус. Я считаю, что весь Солженицын от первой до последней строчки не стоит одной книжки Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки».

— А вы причисляете себя к какой-нибудь литературной традиции?

— Ни к какой. Я создал свою. Социологическая теория, которой я придаю литературную форму. К литератору, к писателю никто не придерется, а если бы я просто изложил свои соображения как социологическое сочинение, сразу же вопросы: где данные, где цифры, где ссылки? Я облегчил себе работу. Мне легче выдумать что-то самому, чем изучать других. Что вы ко мне придираетесь? Это не я сказал, это сказал мой герой. Если я в чем-то не уверен, я приписываю это одному герою, если на следующий день передумал — другому.

— На ваш взгляд, западное общество совсем не так хорошо, как о нем говорят. Почему вы так считаете?

— И да, и нет. Современное западное общество — общество денежного тоталитаризма. Подавляющее большинство частных предпринимателей действует на деньги, которые они берут в банке. Их основная забота — выплата процентов банку. Мелкие предприниматели — это каторжный труд. Вы представить себе не можете, что это такое! Они работают больше, чем всякий наемный рабочий.

— Но все равно жизнь у них получше, чем у нас.

— На этот счет я вам скажу следующее: это неверно. В Советском Союзе нищеты не было.

— Но вы же сами сказали! — Когда это было? Двадцатые годы, потом война. Президент Соединенных Штатов сказал, что в Америке тридцать шесть миллионов нищих. Нищих в полном смысле слова: одна рубашонка, одни штаны, на один доллар в день живет из поколения в поколение. В десять-двенадцать лет девочки становятся проститутками, плодят детей, только чтобы получить хоть какие-то пособия. Высокий уровень жизни на Западе — это кошмар, дороговизна, тяжелая работа, бесконечные тревоги.

— Зато есть права человека, свобода перемещения…

— Перемещайтесь!!! Это же и есть способ управлять людьми. Купить билет куда-нибудь на юг — полторы тысячи марочек. Моей старшей дочери двадцать пять, младшей — семь. Я вижу, как растут немецкие дети. Сорок процентов молодежи, особенно с высшим образованием, безработные. Найти работу — почти невозможная проблема. Дети наследуют профессию родителей. Родители содержат булочную, и дети вынуждены этим же заниматься. А если у него способности? У нас как было? Мы выбирали институты, профессии… А здесь? Знаете, что я вам скажу: я бы этот высокий уровень жизни сменял на низкий уровень в Советском Союзе.

— Отчего же вы не вернетесь?

— Моего Советского Союза больше нет! Я все там потерял. У меня было две возможности: семь лет тюрьмы и пять внутренней ссылки или двенадцать лет эмиграции. Я двенадцать лет отбыл.

— Значит, вы — человек прошлого?

— Я единственный человек будущего!!! Все мои книги были прогностическими. Это они все, кто так обо мне говорит, люди ни прошлого, ни настоящего. Люди, которые ловят момент и служат новому режиму. У таких людей, как я, не бывает прошлого. Если нет будущего, то и прошлого нет.

— Вы несчастливы?

— В моем возрасте понятие счастья теряет всякий смысл. Но, оглядываясь назад, я одно могу сказать: даже врагу не пожелаю прожить такую жизнь, как моя.

— Недовольны тем, как она сложилась?

— Нет, я бы так не сказал. Я был рожден для того, чтобы пройти такой путь. В тридцать девятом. году меня должны были расстрелять. И вдруг случилось чудо: конвоиры меня упустили, когда переводили в другое место с Лубянки. И я ушел. Просто ушел. Полураздетый, зимой, в товарном вагоне я поехал куда-то на север. Был объявлен государственный розыск. Но это только один эпизод. А потом изгнание из России. Для кого-то это была мечта, для меня наказание. Как только мы пересекли границу, я оказался в состоянии душевной депрессии и не выхожу из него. Я научился бороться с этим, но знаю: если проснусь ночью от ужаса или Москву во сне увижу — спать больше не смогу.

— Вас мучает ностальгия?

— А как вы думаете? Я приезжал в Москву несколько раз. Но три дня — и я уже там больше не могу. С одной стороны, невыносимо тянет, а с другой — соприкосновение с русской реальностью и русскими людьми делает меня больным. Это трудно объяснить. Приведу один пример, может, вы поймете. Приезжаю в Москву, встречаю старых друзей, они начинают мне говорить: «Ну тебе что, ты там живешь в роскоши… » У этих людей зарплата, хорошая квартира (лучше моей мюнхенской), и они мне завидуют, хотя прекрасно знают, что у меня нет работы, что жена безработная, что я бьюсь как рыба об лед, чтобы квартира не пошла с молотка. Вот вы говорите, куда захотел, поехал. А я не хочу никуда ехать! Мне осточертело все это!!! Достаточно один-два города посмотреть, они все одинаковые. Или встретил как-то в Мюнхене старого приятеля из России. Я в свитере, который купил за пять марок на распродаже (дорогих вещей вообще никогда не покупаю). Не виделись лет пятнадцать, больше. Первое, что он сказал: «Какой у тебя свитер шикарный, вот бы мне такой!» Я тут же снимаю: «На!»

— Взял?

— Да нет. На нем свитер, который стоит по крайней мере сто пятьдесят марок, это видно, а он завидует. В русских есть что-то такое, Набоков назвал это пошлостью. Я весь мир объездил, многих людей видал, но таких завистливых, как русские, никогда. О чем бы речь ни зашла, даже несчастьям — всему завидуют. А ведь имеют все. На Западе только мечтают о том, что было у русских при советской власти. Наши ни в грош не ставят. Все думали, что принесут готовенькое на блюдечке. А ведь коммунизм лишь условия для борьбы создавал. Пусть нам дают по потребностям. Говорят, Зиновьев не любит Россию. У меня нет ни любви к России, ни нелюбви. Это другое: я часть всего народа, я принадлежу этому народу, Россия — моя мать. И я так резко говорю не потому, что злобой исхожу. Если бы завтра понадобилось лечь костьми, сделал бы не задумываясь. Но отношение к народу, оценки… Сегодня я говорю так, завтра буду говорить иначе.

— Как флюгер?

— Да почему флюгер?! Даже Некрасов говорил: ты и могучая, ты и бессильная, матушка Русь. Реальность противоречива и многозначна. А они мне говорят: «А помните, вы писали?.. » Да не помню! Почему я должен помнить, что писал пятнадцать лет назад?! Вот сегодня мы поговорили, я уже все забыл, уже этого нет. Я — импровизатор. Люди удивляются, как он в голове много держит! Я ничего не держу в голове. У меня есть аппарат, который способен импровизировать, продуцировать. Это другой тип интеллекта.

— А к себе вы относитесь так же критически, как к России?

— Гораздо более критически, чем к чему бы то ни было. Моя болезнь: я всю жизнь ставил на себе эксперименты. Для самого себя я — объект наблюдения и эксперимента. Я — искусственный человек, сделанный самим собою. На Лубянке я сказал себе: важно, кто я. В армии был — все шакалят, хватают, что под руку подвернется. Сидим, например, делим хлеб. Каждый старается схватить побольше. Я взял себе за принцип: брать последним. Всегда всем все уступал. Но на Западе мой эксперимент потерял смысл. Я — человек коммунистического общества, живший в коллективе. Там ценили, что я не карьерист, не хапуга, что не выдам товарища. Здесь на это всем наплевать…

Пока мы беседовали, у меня возникло чувство, что я нахожусь в кошмарном сне. То, что говорил Зиновьев, напоминало горячечный бред, из которого его было невозможно вытащить никакими вопросами и темами. Но за ощущением шока от того, что он сказал, пришло чувство жалости к этому человеку. Человеку с напрасной, страшной, потерянной жизнью… Франкфурт-на-Майне — Москва.